ЭТЮДЫ (2) |
ЭТЮДЫ (1) | ЭТЮДЫ (3) | ЭТЮДЫ (4) | ЭТЮДЫ (5) |
Copyright , Л.П. Ратушная Этюды о колымских днях Surmico-edition, Kiev, 2004
© Л.П.Ратушная ЭТЮДЫ О КОЛЫМСКИХ ДНЯХ СУМАСШЕСТВИЕ В тюрьме все с нетерпением ждут обвинительного заключения, ибо потом суд, на который большая надежда: а вдруг освободят! Можно услышать сотни историй, когда будто так и случалось. Возможно, это только фантазии, но когда хочется верить, так немного надо. Именно получив обвинительное заключение, я была переведена во взрослую камеру. После камеры малолеток это резкое ухудшение твоего положения. Я была, правда, не в очень большой камере, но и здесь также полагалась одна крохотная решка. По обеим сторонам камеры — нары. Нары — двухэтажные четырехместные вагонки. Таких нар было всего восемь, камера на тридцать два человека. Стола не было, ели каждый на своем месте. Целый день в камере дым стоял коромыслом. Верхние места занимали привилегированные члены тюремного общества — воры, внизу размещались фраера. Здесь так же, как и в камерах малолеток, дня через два после моих рассказов о театре и поэзии меня поместили на нижних нарах ближе к окну (здесь и днем доставалось сколько-то дневного света). Электрический же — тусклая лампочка под потолком — круглосуточно. Из этой камеры я уезжала на суд, сюда же возвратилась со сроком шесть лет, по тем временам такой срок считался детским. Указ от 4.06.47, по которому меня судили, предусматривал сроки от пяти до двадцати пяти лет; да и другие статьи предусматривали огромные сроки... Хотя ты в тюрьме и живешь с чувством вины, твой маленький проступок не соизмерим с тем злом, которое наносит человеку в отдельности и человечеству в целом эта гнусная тюремная система, где культивируются все пороки. И именно поэтому ты не можешь и не хочешь согласиться с тем, что шесть долгих лет ты будешь постоянно ходить под конвоем. Ты еще не знаешь, что тебя ждет, какой лагерь (а в лагере начальник — хозяин, а хозяин — барин), но ты все время прокручиваешь в уме свое освобождение раньше срока. Тут и мысли об амнистии, и желание отыскать эту амнистию в коротких газетных строках. Газеты в камеру попадают с передачей, очень редкой, потому что здесь больше тех, кому принести передачу некому, так как родные зачастую даже не знают, где ты находишься. И еще в тюрьме очень много разговоров про институт Сербского, ибо если ты сошел с ума, если ты невменяем, то и срок тебе не положен. Правда, все это идет на уровне разговоров, россказней. Причем никто даже и намеком не говорит о том, что признанные невменяемыми на свободу не отпускаются, а помещаются на неопределенный срок в психолечебницу, откуда они выходят лишь по решению суда. И это куда страшнее любой тюрьмы, лагеря и срока. Там же рассказы имеют приблизительно такой сюжет: такая-то или такой-то прикинулись сумасшедшими, их направили в институт, а там пол в гвоздях (или еще что-нибудь того краше). Этот прикинувшийся пошел прямо по гвоздям — все, свобода обеспечена. Все это вообще лишено какого-либо смысла, тут полное невежество в вопросах психиатрии, но таково уж страстное желание освободиться, потому и рождается в умах такая нехитрая схема. И вот в один прекрасный (или, наоборот, не прекрасный) момент меня, уже осужденную и ждущую этапа, вызывает следователь и начинает такие сладкие речи: ты, дескать, комсомолка (хотя мне так и не привелось быть в комсомоле), по твоему виду видно, что ты порядочный человек и т. д. и т. п. Так вот-де надо сидеть в камере и запоминать, кто что будет говорить, а потом передавать ему. Я уже знала, что таких людей звали “наседками”, и если их раскрывали, то пощады не было. Избивали до полусмерти. Следователь же меня не торопил с ответом, но обещал вызвать дня через два-три или же предлагал на поверке попроситься к врачу. Ушла я от него совершенно подавленная. Чувство самосохранения не позволило сразу же сказать “нет”, но и “да” я не сказала. И вот почти целые сутки мучилась: как я должна ему отказать, в какой форме. В том, что нельзя соглашаться, сомнений не было, Но как?! И тут мне пришла на ум прекрасная идея: сойти с ума и сразу избавиться и от этого гнусного следователя, и вообще от тюрьмы. Еще сутки я обдумывала план сумасшествия. И вот на третьи сутки после утреннего крика “на поверку” я не встала. Поверка проводилась по камерам. Сначала раздавался оглушительный крик по коридорам: “Поверка!”, потом — скрежет открываемой двери, и вся камера уже выстроилась по обе стороны нар. Входит надзиратель, и начинается перекличка. Теперь ты всегда называешь не только имя, фамилию и отчество, но и сообщаешь о том, каким судом осужден, по какой статье, на какой срок. Я же нагло лежу и не встаю. И когда надзиратель приблизился ко мне, я стала говорить: “На репетицию, я опаздываю, на репетицию”. Такой вариант был для меня наиболее приемлем и не требовал каких-то особых умственных усилий. Продолжалось это часа два, причем все боялись ко мне подойти: а вдруг я и вправду сумасшедшая и могу черт-те что сделать. У меня же от перевозбуждения поднялась температура до тридцати восьми градусов. Часа через два мне пообещали действительно отвести меня на репетицию, причем врачи пришли без халатов — боялись меня спугнуть — и мне даже дали какую-то машину и обманным путем, как считали они, отвезли меня в наружный двор тюрьмы, где и помещалась тюремная больница. Очень вежливо мне сказали, что вот и театр и надо выходить. Я вышла и молча прошла в коридор. На первом этаже стали спрашивать мою фамилию, но я снова изредка лишь повторяла: “На репетицию”, — и молча делала все, что меня просили. Здесь впервые за все время нахождения в тюрьме я увидела большую чистую ванну и с облегчением ее приняла. На втором этаже меня поместили в палату. Палата была узкая, на четыре койки, которые стояли параллельно окну и двери, находившихся друг против друга. На койке у окна лежала женщина интеллигентного вида. Две другие были пусты. Мне предложили лечь на первую койку от двери, вероятно, для того, чтобы няне (она беспрестанно сновала по коридору) легче было за мной наблюдать. Я легла. Меня фактически оставили в покое. Я молчала, боясь разговаривать с женщиной и тем выдать себя. Когда же приходила няня и приносила еду (еда была не в пример лучше камерной), я не забывала два-три раза повторить: “На репетицию”. Изредка повторяла это и между едой. В этот день меня не беспокоили. Когда наступила ночь, а свет в тюремной больнице, как и во всей тюрьме, не гасился, соседка сказала мне: — Девочка! Зачем ты притворяешься? Я ведь врач, правда, гинеколог, сижу за аборт (в то время аборты были запрещены, и врачи, производившие их подпольно, не по медицинским показаниям, несли уголовную ответственность)... По глазам видно: никакая ты не сумасшедшая, у них зрачки не такие. Я на всякий случай молчала. Но когда через день в больницу приехали психиатры из института Сербского, вызвали меня в кабинет и спросили имя и фамилию, то я, расплакавшись, конечно же, назвала и имя, и фамилию, и сказала, за что сижу. Они поговорили со мной приблизительно с час, записали — неврастения и, видимо, назначили общеукрепляющее лечение. После их визита я пробыла в больничке еще дней десять-двенадцать, и меня никто не трогал. Я получала нормальную еду, в окно падал нормальный дневной свет, кроме этой женщины, никто в это время в палате не лежал. Перед выпиской я еще раз приняла ванну и вернулась в свою камеру. Половина контингента там уже сменилась: кто-то ушел на этап, кто-то был переведен в другую тюрьму или камеру. Больше меня никакой следователь не вызывал. И буквально через пару дней я была переведена в Краснопресненскую пересылку. |